Под вечер сдуру пошел на кладбище: после спертого воздуха служебного кабинета захотелось свеженького кислорода с адреналином, как в прежние времена; вдохнуть, чтобы легкие всласть развернулись, задвигались в полную силу.
Милые старушки в беленьких платочках – чистенькие фартуки, толстые вязанные носки – дежурят у кладбищенских ворот. Сидят на скамеечке, воркуют. — Слыхали? Иван помер, — сказала одна, коротко перечеркнув себя крестом. — Который? – переполошились ее товарки. — Уж не Петровского ли? — Да нет, - сообщила довольная рассказчица, - Чесночихин сынок. — А-а-а… — удивилась подруги. — Это который? Младший что ли? — Ага… — От чего помер? — От чего, от чего? От чего еще такие молодые мрут? От водки той проклятой: живот вдруг разнесло – цирроз! — Маня, мы же на прошлой неделе возле Чесноков стояли, – заволновалась одна. – Помнишь, как музыка у них орала и бабы какие-то визжали? — Да… - вспомнила баба Маня. – Я еще тогда удивилась – цирроз, а все равно пьет… Зашамкали беззубые рты, зашевелились замшелые подбородки, заморгали выцветшие глаза – переживают, случаи подбирают, живых выглядывают, мертвых из памяти не отпускают. Мимо старушек пришлось пройти, помахивая сорванным в ближнем палисаднике цветком, словно дела меня сюда привели. — Гляди, какой молодой, - прокомментировал бабы Мани голос. – Интересно, к кому пришел?
Узкой дорожкой от ворот добрался до церкви, присел на скамеечку рядом с двумя дедами, торгующими рядом со входом вымороченными тюльпанами, выставленными в двух цинковых ведрах. Старик, одетый в сэкондхендовый пиджак, рассказывал другому: – А той ночью слышу — собака залаяла, потом звонок зазвонил. Очки нашарил, в окно выглядываю – никого, а пес аж разрывается от злости. Вдруг слышу ее голос… — Чей? — перебил другой дед. — Жены моей, Фроськи покойной, царствие ей небесное. Зовет: «Дружок! Дружок!» Отворил я форточку – матом как заругаюсь, она и ушла. - Да можно ли так: на родного покойника — матом? — Можно – нельзя! — разозлился пиджак. – Да только меня так родители учили: если мертвый пришел и зовет – надо его матом погнать, а то беда будет. Сила в мате особая! - Ну, все-таки… - продолжает сомневаться слушатель. — Ты, Петрович, — сказал пиджак с обидой, — всю жизнь на этажах прожил, инженером работал – от земли давно оторвался. Вот я тебе такой сон расскажу: будто пришел батька покойный, стоит во дворе, осматривается, а потом и говорит: «Что ж ты, Колька, сукин сын, флигель мой сломал?» А я в ответ на него матом как попру! А он так постоял, посмотрел на меня обиженно и спросил: «Чего ты на меня так?» – И в самом деле, - разжалобился Петрович, - Чего ты так? — Вот завелся! – вспылил пиджак. – Положено так! Лучше за цветами своими смотри, а то вчера вялые принес… — Ну, так это… — Это, это… — передразнил его пиджак и с обидой отвернулся. Потянуло холодом от Дуная, набежала быстрая туча на заходящее солнце и съела его, отчего тени как будто шагнули вперед на несколько шагов. Тут и подсел к дедам подвыпивший мужик в распахнутой до пупа рубахе – с темными пятнами то ли от крови, то ли от вина: — Привет, деды! Старики хмуро отозвались. — Чего приперся, Василий? – спросил пиджак. — Мамку выбрался навестить, годовщина сегодня – пять лет со дня смерти… - и вдруг без перехода начал плакать. — Эх, какая женщина была… А сейчас не с кем и поговорить: жена – сука, дочка – курвой растет. На старости стакана воды подать будет некому! - Да, - протянул Петрович. — Мамаша твоя хорошей женщиной была… Пьяные слезы быстро высохли: - А ну, деды, говорите, сколько ваши цветы стоят – все забираю. Пиджак старательно перебрал стебли в двух ведрах: – На шестнадцать гривен получается. Пьяный встал, вытащил из кармана смытые бумажки, отобрал одну: - Сдачи не надо! – Щедрая у тебя душа, Василий, - подольстил Петрович. — Хороший ты человек. — Это есть, — согласился мужик. – Вот вам еще десятка, выпьете за упокой мамки моей. Пьяного пошатывало, он обвел глазами площадку, глянул на церковь и усмехнулся: — А вы знаете, деды, чего у этой церкви замок всегда блестит? - И чего? — Окрестные ведьмы, говорят, каждую ночь его целуют. Мне Петька – он тут у попа прислуживает – рассказывал: только, мол, покрасит, как на следующий утро краски как и не было… — Странны дела твои, господи… — со значением отзывался пиджак. — А он их видел? – Видел, да только жены моей среди них не было. Ну, бывайте, - махнул рукой Василий и, пошатываясь, растворился среди крестов и могильных памятников. - Смотри, спиваться начал, - глядя вслед пьяному, сказал бывший инженер. Деды снова заспорили, а я решил пройтись кладбищенскими дорожками.
Шагов через сто нагнал семейную экскурсию – сравнительно молодую бабушку с внучками. — Света, а ну глянь, — приказала бабушка старшей девочке, – чего там, на черном памятнике, написано? – Прасковья Андреевна Краснова, - старательно прочитала та. Женщина остановилась, подумала: — Не, не знаю такой… А там, что за могила свежая? Сбегай, Светочка, посмотри! - Сейчас, бабушка, — отзывается внучка и подбирается узкими проходами к свежему кресту, почти полностью скрывшемуся под венками; отодвигает еловые ветки и искусственные цветы. – Тут ничего не написано! — А на венках? — «Дорогой Галине Николаевне от ветеранской организации порта». — Кто ж это такая? – размышляет бабушка. Внуки молчат, ждут; я обгоняю их, сворачиваю в боковую аллею и слышу вслед: – А ну, Оля, у тебя ножки молодые, беги вслед за тем – посмотри, не наркоман ли пошел? Сзади топот, где-то в метрах пяти за моей спиной девочка останавливается и довольно кричит: – Нет, не наркоман!
Я прохожу мимо старинных крестов из ракушняка, кустов самшита, зарослей сирени и стволов деревьев, увитых плющом. Из кустов долетает обрывок разговора на два детских голоса: — Ты покойников боишься? — Не-а… — А ночью со мной на кладбище пойдешь? — Не-а… — Чего? – Страшно… — Ты дурак и трус, - выносят в кустах безжалостный приговор.
С трудом нахожу относительно спокойное место, захожу в чью-то ограду, ложусь на широкую скамью: цветок устраиваю на груди, гляжу в небо. Притворяюсь мертвым: не теплым, не дышащим, не думающим — словом, слегка смердящим… Минут через 10 встаю, начинаю выбираться к выходу с кладбища.
Из-за поворота выходит согбенная фигура с мешком на спине – местный бомж. В прошлый раз я наткнулся на его балаган, устроенный у стены старого румынского склепа из низких ветвей растущей здесь ели. Делюсь с ним сигаретами, присаживаемся подымить. – Слушай, — спрашиваю осторожно, — ты чего-нибудь такого здесь ночью не видел? — Чего вдруг привязался? – неожиданно идет в атаку нищий. — Гривну дам, - стимулирую собеседника экономически. — Давай, - соглашается тот. — Было у нас недавно такое: значит, поспорили солдаты, что один из них ночью пойдет на кладбище и забьет в могилу одной ведьмы гвоздь… «Так, - понимаю, - гнилой товар подсовывает, старье скармливает» и немедленно обрываю бомжа, продолжая за него рассказ: — Пошел он на кладбище, нашел могилу, забил гвоздь. Собрался идти обратно, а его кто-то держит. Обернулся, глянул и упал – сердце не выдержало. А утром нашли его: оказалось, что он гвоздем прибил полу шинели. Так? – Знаешь ведь… - бомж разочарован. – Ну, и чего тебе еще надо? — Про вампиров, например. — Нет здесь таких, а вот наркоманов полно… И вообще, мужик, иди домой, а то темнеть начинает, - пугает меня на прощание бомж.
Когда прохожу через кладбищенские ворота, бабки кивают мне, как знакомому: по-моему их никакая темнота не выгонит с кладбища. Я не оборачиваюсь, но чувствую, что их глаза в накатывающей ночи горят инфернальным огнем: — А это чей? — Из Олейников, Светкин сын. — Который? — Так у нее один сын и дочь… — Так это Ромка? Вырос! – Не…, - с удовольствием тянет носом мне вслед баба Маня, - молочный еще….
26 августа 2003 года
|
проголосовавшие
комментарии к тексту: